глубокой покойной старости, на чистой постели, в тепле, ухоженные толпой
сиделок и врачей...
Но именно мы-то еще ничего не знали тогда, в марте 39-го, когда я
пришел прощаться. Я стоял на пороге, весеннее яркое солнце заливало
лабораторию. Профессор Гревенрат (которому предстояло погибнуть в лагере
Нейенгамме) возвышался посреди комнаты, о чем-то глубоко задумавшийся. Он
увидел меня в дверях, покивал в своей обычной мягкой манере и сказал, что
верит в мое скорое возвращение и в то, что все будет хорошо. Иоганн Зеебом
налаживал катушку, с помощью которой мы ухитрялись получать магнитные поля в
300 000 гауссов и больше. Он тоже подошел и стал хлопать меня по плечам и по
спине своими большими руками. Он был весел, потому что придумал, как
улучшить эту самую катушку и потому что вообще родился веселым человеком. И
он мог веселиться, поскольку еще пять лет отделяло его от той зимней ночи,
когда он должен был упасть с оторванными ногами в канаве у сожженной деревни
и умереть на пронизывающем ветру. Зеебом не знал этого, но это уже
предопределилось. Уже прошлое спроецировало свою тень на будущее, были
выстроены все причины, и оставалось лишь развернуться следствиям...
Только наш новый лаборант со странным именем Фамулус не подошел ко мне,
а продолжал стоять у стола, со страхом и выжидательно глядя на меня. Он был
совсем молод, этот Фамулус, -- не больше восемнадцати лет, -- но уже успел
побывать в концлагере, куда попал вместе с отцом, профессором медицины,
женатым вторым браком на еврейке. В газетах было опубликовано отречение
Фамулуса от родных. В Университете чуждались его, он тоже чуждался всех, как
прокаженный проходя по коридорам. Никто тоже не знал тогда, что через два
года, в 41-м, его опять ожидал концлагерь -- на этот раз, кажется,