костюме, брел по улицам нашего городка навестить родных. Он так и остался
бледным, но это была уже не та послеоперационная бледность от большой потери
крови. Что-то другое. Мне даже трудно передать это. Бледность напряженной
умственной работы, что ли. Бледность решимости и внутренней силы.
Он был молчалив, на миг оживлялся, когда к нему обращались, на миг его
лицо освещалось улыбкой, и он снова впадал в задумчивость.
А талант его между тем рос. Один раз в то время он вечером спел дома, в
нашем маленьком кружке, и мы были потрясены тем, что это было уже совсем
другое -- не то, что в моей парикмахерской, и не то же, что было на концерте
в Риме. Голос его темнел и наполнялся содержанием. Это с трудом поддается
объяснению словами, а воспринимается лишь ухом и, скорее, сердцем. Но
раньше, когда Джулио только начинал петь, у него был светлый баритон. Теперь
же он стал темным и знойным. Жгущим. Но не открытым огнем, как может обжечь
фальцет, например, а мощью внутреннего жара. Мощью, которая сразу забирает
тебя всего.
Интересно, что о его голосе можно было судить, даже когда он не пел, а
просто разговаривал. Стоило Джулио произнести несколько слов, и вас уже
покоряли интонированность и задушевность его речи.
Мы все говорим некрасиво, синьор, и сами не замечаем этого. Мы
привыкли. Слова служат для передачи друг другу мыслей. А если нам нужно
выразить чувство, мы опять-таки достигаем этого не тональностью речи, а
подбором специальных слов. Джулио же не только передавал мысли, но благодаря
своему голосу окрашивал каждое слово, расширял его содержание и вместе с
этим словом сообщал вам целый рой новых образов и чувств...
Но, так или иначе, время шло, в Рим и на виллу Буондельмонте съезжались