



Возможно, ей помогла бы исповедь, но Норман все же был рад, что она не
заговаривала с ним. Потому что он тоже страдал. Но не от угрызений совести -
от страха.
Всю неделю он боялся, что все раскроется. Каждый раз, когда к ним
въезжала машина, у него едва не разрывалось сердце. Даже когда мимо дома по
старому шоссе просто кто-то проезжал, по телу пробегала нервная дрожь.
Конечно, в прошлую субботу он хорошенько все убрал там, на краю
трясины. Он приехал на своей машине, нагрузил прицеп дровами; когда он
закончил работу, в этом месте не оставалось ничего, что могло бы вызвать
подозрения. Ее сережку он тоже отправил в трясину. Вторая так и не нашлась.
Можно было чувствовать себя в безопасности.
Но в среду ночью, когда на шоссе показалась патрульная машина и
остановилась возле дома, он едва не потерял сознание. Полицейский просто
хотел позвонить от них. Потом Норман сам признал, что выглядел потешно, но в
тот момент ему было не до смеха.
Мама сидела возле окна в своей спальне; полицейский не заметил ее, и
слава Богу. За прошлую неделю она что-то часто подходила к окну. Может быть,
тоже боялась. Норман пробовал говорить, что лучше ей не показываться людям,
но не смог заставить себя объяснить почему. По той же причине он не мог
растолковать Маме, почему ей нельзя заходить в мотель и помогать ему. Норман
просто следил, чтобы она этого не делала. Ее место в доме, нельзя пускать
Маму к незнакомым людям - теперь уж никак нельзя. К тому же, чем меньше они
знали о ней, тем лучше. Как только он мог рассказать этой девушке...
Норман закончил бриться и снова тщательно вымыл руки. Он обратил
внимание на то, что испытывал возросшее чувство брезгливости, особенно в
